Шопенгауэр
gyxos

Итак, для нашего счастья то, что мы такое, – наша личность – является первым и важнейшим условием, уже потому, что сохраняется всегда и при всех обстоятельствах; к тому же она, в противоположность благам двух других категорий, не зависит от превратностей судьбы и не может быть отнята у нас.

Первой заповедью житейской мудрости я считаю мимоходом высказанное Аристотелем в Никомаховой этике (XII, 12) положение, которое в переводе можно формулировать следующим образом: «Мудрец должен искать не наслаждений, а отсутствия страданий»

Мы лучше ценили бы настоящее и больше наслаждались бы им, если бы в те хорошие дни, когда мы здоровы, сознавали, как во время болезни или в беде всякий час, когда мы не страдали и не терпели, казался нам бесконечно радостным, чем‑то вроде потерянного рая или встреченного друга. Но мы проживаем хорошие дни, не замечая их; лишь когда наступают тяжелые времена, мы жаждем вернуть их. Мы пропускаем с кислым лицом тысячи веселых, приятных часов, не наслаждаясь ими, чтобы потом, в дни горя, с тщетной грустью вздыхать по ним. Вместо этого следует по достоинству ценить сносное настоящее, хотя бы самое обыденное, которое обычно мы равнодушно пропускаем мимо себя и даже стараемся отбыть как можно скорее. Не надо забывать, что настоящее сейчас же отходит в область прошлого, где оно, освещенное сиянием вечности, сохраняется нашей памятью и когда эта последняя в тяжелый час снимает с него завесу, мы искренне будем сожалеть о его невозвратности.

Прежде всего любое общество неизбежно требует взаимного приспособления, уравнения и поэтому, чем общество больше – тем оно пошлее. Человек может быть всецело самим собою лишь пока он один; кто не любит одиночества – тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным. Принуждение – это неразлучный спутник любого общества, всегда требующего жертв тем более тяжелых, чем выше данная личность. Поэтому человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его «я». В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум – свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Далее, чем совершенней создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок. Особенно для него благоприятно, если духовному одиночеству сопутствует и физическое, в противном случае частое общение будет мешать, даже вредить ему, похищать у него его «я», не дав ничего взамен. Отсюда следует, что благо тому, кто рассчитывает только на себя и для кого его «я» – все. Цицерон говорит: «Счастливее всех тот, кто зависит только от себя и в себе одном видит всех (Paradox II). К тому же, чем выше человек значит для самого себя, тем меньше значат для него другие. Эта самоуверенность и удерживает достойных, внутренне богатых людей от общения с другими, общения, требующего стольких жертв, а тем паче препятствует им искать общества ценою самоотречения. Именно противоположное этому сознание делает заурядных людей такими общительными и приспособляющимися. Необходимо еще отметить, что все действительно ценное – не ценится людьми, а то, что ценится ими – на самом деле ничтожно. Замкнутая жизнь достойных, выдающихся людей служит доказательством и следствием этого. Ввиду сказанного достойный человек поступит чрезвычайно разумно, сократив в случае свои потребности ради того, чтобы сохранить или расширить свою свободу, и ограничить, с этой целью, свою личность, всегда стремящуюся к общению с людьми.
С другой стороны, людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, – т. е. самих себя. Внутренняя пустота и отвращение к самим себе гонят их в общество, на чужбину или в путешествия. Их дух не имеет силы привести себя в движение и сил этих они ищут в вине, причем нередко становятся пьяницами. Поэтому же они постоянно нуждаются во внешних возбуждениях, притом в возбуждениях сильных, доставить которые могут однородные с ними существа. Без этого их дух поникает под собственною тяжестью и впадает в тяжелую летаргию . Из сказанного следует, что любовь к одиночеству не есть непосредственное, врожденное влечение, а развивается косвенным путем, постепенно, по преимуществу в благородных людях, причем им приходится преодолеть при этом естественную склонность к общительности и бороться с нашептыванием Мефистофеля.
«Брось предаваться горьким бредням; Они – как коршун на груди твоей.
Почувствуешь себя ты в обществе последнем, Что человек ты меж других людей».
Одиночество – удел всех выдающихся умов: иногда оно тяготит их, но все они всегда избирают его, как наименьшее из двух зол.

Очевидно, ничто не способствует нашему счастью, строющемуся в большей части на спокойствии и удовлетворенности духа, более, чем ограничение, сокращение этого движущего элемента – внимания к чужим мнениям – до предписываемого благоразумием предела, составляющего, быть может, 1/50 настоящей его силы; надо вырвать из тела терзающий нас шип. Никто не может видеть выше себя. Этим я хочу сказать, что человек может видеть в другом лишь столько, скольким он сам обладает, и понять другого он может лишь соразмерно с собственным умом. Если последний у него очень невелик, то даже величайшие духовные дары не окажут на него никакого действия, и в носителе их он подметит лишь одни низкие свойства, т. е. слабости и недостатки характера и темперамента. Для него этот человек только и будет состоять, что из недостатков; все его высшие духовные способности, так же не существуют для него как цвета для слепых. Любой ум останется незамеченным тем, кто сам его не имеет; всякое уважение к чему‑нибудь есть произведение достоинств ценимого, умноженных на сферу понимания ценителя. Так что, говоря с кем‑нибудь, всегда уравниваешь себя с ним, ибо те преимущества, какие мы имеем над ним – исчезают, и даже самое необходимое для такой беседы самоотречение остается совершенно непонятным. Если учесть как низки помыслы и умственные способности людей, насколько вообще большинство людей пошлы (gemein), то станет понятным, что немыслимо говорить с ними без того, чтобы на время беседы – по аналогии с распределением электричества – самому стать пошлым; лишь тогда мы уясним себе вполне истинный смысл и правдивость выражения sich gemein machen – становиться пошлым, но тогда будем уже избегать всякого общества, с которым приходится соприкасаться лишь на почве самых низких свойств нашей натуры. Нетрудно убедиться, что существует лишь один способ показать дураками и болванами свой ум: – не разговаривать с ними. Правда, что тогда многие окажутся в обществе в положении танцора, явившегося на бал, и нашедшего там лишь хромых – с кем тут танцевать?

Вежливость - это молчаливое соглашение игнорировать и не подчеркивать друг в друге моральную и умственную нищету, благодаря чему эти свойства к обоюдной выгоде несколько стушевываются.
Вежливость – это благоразумие; следовательно, невежливость – глупость; без нужды, из одной удали наживать себе ею врагов – это такое же безумие, как поджечь собственный дом.

Не следует оспаривать чужих мнений: надо помнить, что, если бы мы захотели опровергнуть все абсурды, в какие люди верят, то на это не хватило бы и Мафусаилова века.
Следует воздерживаться в беседе от всяких критических, хотя бы и доброжелательных замечаний: обидеть человека – легко, исправить же его – трудно, если не невозможно.
Если бессмыслицы, какие нам приходится выслушивать в разговоре, начинают сердить нас, надо вообразить, что это разыгрывается комическая сцена между двумя дураками; это испытаннейшее средство.

Лучше всего помещены те деньги, которые у нас украдены: ведь мы за них непосредственно приобрели благоразумие.





Толстой. Царство Божие внутри вас
gyxos
  Судьба, как нарочно, после двухлетнего моего напряжения мысли всё в одном и том же направлении, натолкнула меня в первый раз в жизни на это явление, показавшее мне с полной очевидностью на практике то, что для меня давно выяснилось в теории, а именно то, что всё устройство нашей жизни зиждется не на каких-либо, как это любят себе представлять люди, пользующиеся выгодным положением в существующем порядке вещей, юридических началах, а на самом простом, грубом насилии, на убийствах и истязаниях людей.
  Люди, владеющие большим количеством земель и капиталов или получающие большие жалованья, собранные с нуждающегося в самом необходимом рабочего народа, равно и те, которые, как купцы, доктора, художники, приказчики, ученые, кучера, повара, писатели, лакеи, адвокаты, кормятся около этих богатых людей, любят верить в то, что те преимущества, которыми они пользуются, происходят не вследствие насилия, а вследствие совершенно свободного и правильного обмена услуг, и что преимущества эти не только не происходят от совершаемых над людьми побоев и убийств, как те, которые происходили в Орле и во многих местах в России нынешним летом и происходят постоянно по всей Европе и Америке, но не имеют даже с этими насилиями никакой связи. Они любят верить в то, что преимущества, которыми они пользуются, существуют сами по себе и происходят по добровольному согласию людей, а насилия, совершаемые над людьми, существуют тоже сами по себе и происходят по каким-то общим и высшим юридическим, государственным и экономическим законам. Люди эти стараются не видеть того, что они пользуются теми преимуществами, которыми они пользуются, всегда только вследствие того же самого, вследствие чего теперь будут принуждены крестьяне, вырастившие лес и крайне нуждающиеся в нем, отдать его не оказавшему никакого участия в его оберегании во время роста и не нуждающемуся в нем богатому помещику, т. е. вследствие того, что если они не отдадут этот лес, их будут бить или убивать.
  А между тем если совершенно ясно, что орловская мельница стала приносить больший доход помещику и лес, выращенный крестьянами, передается помещику только вследствие побоев и убийств или угроз их, то точно так же должно бы быть ясно, что и все другие исключительные права богатых, лишающих бедных необходимого, должны быть основаны на том же. Если нуждающиеся в земле для пропитания своих семей крестьяне не пашут ту землю, которая у них под дворами, а землей этой в количестве, могущем накормить 1000 семей, пользуется один человек - русский, английский, австрийский или какой бы то ни было крупный землевладелец, не работающий на этой земле, и если закупивший в нужде у земледельцев хлеб купец может безопасно держать этот хлеб в своих амбарах среди голодающих людей и продавать его в тридорога и тем же земледельцам, у которых он купил его втрое дешевле, то очевидно, что это происходит по тем же причинам. И если не может один человек купить у другого продаваемого ему из-за известной условной черты, названной границей, дешевого товара, не заплатив за это таможенной пошлины людям, не имевшим никакого участия в производстве товара, и если не могут люди не отдавать последней коровы на подати, раздаваемые правительством своим чиновникам и употребляемые на содержание солдат, которые будут убивать этих самых плательщиков, то, казалось бы, очевидно, что и это сделалось никак не вследствие каких-либо отвлеченных прав, а вследствие того самого, что совершилось в Орле и что может совершиться теперь в Тульской губернии и периодически в том или другом виде совершается во всем мире, где есть государственное устройство и есть богатые и бедные.
  Вследствие того, что не при всех насильственных отношениях людей совершаются истязания и убийства, люди, пользующиеся исключительными выгодами правящих классов, уверяют себя и других, что выгоды, которыми они пользуются, происходят не от истязаний и убийств, а от каких-то других таинственных общих причин, отвлеченных прав и т. п. А между тем, казалось бы, ясно, что если люди, считая это несправедливым (как это считают теперь все рабочие), отдают главную долю своего труда капиталисту, землевладельцу и платят подати, зная, что подати эти употребляются дурно, то делают они это прежде всего не по сознанию каких-то отвлеченных прав, о которых они никогда и не слыхали, а только потому, что знают, что их будут бить и убивать, если они не сделают этого.
  Если же не всякий раз приходится сажать в тюрьму, бить и убивать людей, когда собирается землевладельцем аренда за землю и нуждающийся в хлебе платит обманувшему его купцу тройную цену, и фабричный довольствуется платой пропорционально вдвое меньшей дохода хозяина, и когда бедный человек отдает последний рубль на пошлину и подати, то происходит это оттого, что людей уже так много били и убивали за их попытки не делать того, чего от них требуется, что они твердо помнят это. Как усмиренный тигр в клетке не берет мяса, которое ему положено под морду, и не лежит спокойно, а прыгает через палку, когда ему велят делать это, не потому, что ему хочется делать это, а потому, что он помнит раскаленный железный прут или голод, которому он подвергался каждый раз, когда не повиновался, точно так же и люди, подчиняющиеся тому, что им невыгодно, даже губительно для них, и что они считают несправедливым, делают это потому, что они помнят то, что бывало им за противодействие этому.
  Люди же, пользующиеся преимуществами, произведенными давнишними насилиями, часто забывают и любят забывать то, как приобретены эти преимущества. А между тем стоит только вспомнить историю, не историю успехов разных династий властителей, а настоящую историю, историю угнетения малым числом людей большинства, для того чтобы увидать, что основы всех преимуществ богатых над бедными все произошли ни от чего другого, как от розог, тюрем, каторг, убийств.
  Стоит только подумать о том неперестающем, упорном стремлении всех людей к увеличению своего благосостояния, которым руководятся люди нашего времени, для того чтобы убедиться, что преимущества богатых над бедными ничем иным не могли и не могут быть поддерживаемы.
  Могут быть угнетения, побои, тюрьмы, казни, не имеющие целью преимущества богатых классов (хотя это очень редко), но смело можно сказать, что в нашем обществе, где на каждого достаточного, по-господски живущего человека приходится 10 измученных работой, завистливых, жадных и часто прямо с своими семьями страдающих рабочих, все преимущества богатых, вся роскошь их, всё то, чем лишним пользуются богатые против среднего рабочего, всё это приобретено и поддерживаемо только истязаниями, заключениями, казнями.
                                                                                                                                                                                 

Толстой. Из письма
gyxos
  Про себя напишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я -- далек от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения и с сознанием того, что это мое дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна. Вчера ночью я пошел гулять. Возвращаюсь, вижу на Девичьем поле что-то барахтается и слышу, городовой кричит: "Дядя Касим, веди же!" Я спросил: "Что?" -- "Забрали девок из Проточного переулка, трех провели, а одна пьяная отстала". Я подождал. Дворник с ней поравнялся с фонарем: девочка по сложенью, как моя 13-тилетняя Маша, в одном платье грязном и разорванном, голос хриплый, пьяный; она не шла и закуривала папироску. "Я тебе, собачья дочь, в шею!" -- кричал городовой. Я взглянул в лицо, -- курносое, серое, старое, дикое лицо. Я спросил: "Сколько ей лет?" -- она сказала: "16-й". И ее увели. (Да, я спросил, есть ли отец и мать; она сказала -- мать есть). Ее увели, а я не привел ее к себе в дом, не посадил за свой стол, не взял ее совсем, -- а я полюбил ее. Ее увели в полицию сидеть до утра, в сибирке, а потом к врачу свидетельствовать. Я пошел в чистую покойную постель спать и читать книжки (и заедать воду смоквой). Что же это такое? Утром я решил, что пойду к ней. Я пришел в полицию, ее уже увели. Полицейский с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело. Когда я сказал, что меня поразила ее молодость, он сказал: "Много и моложе есть". В это же утро нынче пришел тот, кто мне переписывает, один поручик, Иванов. Он потерянный и прекрасный человек. Он ночует в ночлежном доме. Он пришел ко мне взволнованный. "У нас случилось ужасное: в нашем номере жила прачка. Ей 22 года. Она не могла работать -- платить за ночлег было нечем. Хозяйка выгнала ее. Она была больна и не ела досыта давно. Она не уходила. Позвали городового. Он вывел ее. "Куда же, -- говорит она, -- мне идти?" Он говорит: "Околевай, где хочешь, а без денег жить нельзя". И посадил ее на паперть церкви. Вечером ей идти некуда, она пошла назад к хозяйке, но не дошла до квартиры, упала в воротах и умерла".  Из частного дома я пошел туда. В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьячок читает что-то вроде панихиды. Я пришел любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением: зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной. Я жду, что Он научит меня.

Толстой. Черновик
gyxos
           Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил еще при Александре I и Николае.
-- Что, умереть хочешь?
-- Умереть! Еще как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном прошу Бога, только бы причаститься, покаяться, а то грехов много.
-- Какие же грехи?
-- Как какие? Тогда служба была не такая. Александра хвалили солдаты, милостив был. А мне пришлось служить при Николае Палкине. Так его солдаты прозвали. Тогда что было! -- заговорил он оживляясь. -- Тогда на 50 палок и порток не снимали, а 150, 200, 300 -- насмерть запарывали. Дело подначальное. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер, а теперь кандидат), а ты ему 200. У тебя не заживет от того, а его мучаешь, вот и грех. Тогда что было! До смерти унтер-офицеры убивали. Прикладом или кулаком. Он и умрет, а начальство говорит: "Властью Божьего помре".
Он начал рассказывать про "сквозь строй". Известное, ужасное дело. Ведут, сзади штыки, и все бьют, и сзади строя ходят офицеры и их бьют. "Бей больней". Подушка кровяная во всю спину и в страшных мучениях смерть. Все палачи и никто не виноват. Кандидат так и сказал, что не считает себя виноватым. "Это по суду".
И стал я вспоминать все, что я знаю из истории о жестокостях человека в русский истории, о жестокостях этого христианского, кроткого, доброго, русского человека. К счастью или несчастью, я знаю много. Всегда в истории и в действительности: "Как кричит?", "Когда?". Меня притягивало к этим жестокостям, я читал, слыхал или видел их и замирал, вдумываясь, вслушиваясь, вглядываясь в них. Чего мне нужно было от них, я не знал, но мне неизбежно нужно было знать, слышать, видеть это.
Иоанн Грозный топит, жжет, казнит, как зверь. Это страшно. Но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далекое, вроде басни. Я не видел всего этого. То же с временами междуцарствия, Михаила. Алексея. Но с Петра, так называемого "великого", началось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня. Сначала это было чувство злобы, потом презрения, желание унизить его, но все это было не то. Чего-то от меня требовало мое чувство, как оно требует чего-то того, когда при вас оскорбляют и мучают родного, да и не родного, а просто человека. Но я не мог найти и понять того, чего от меня требовало и почему меня тянуло к этому. Еще сильнее было во мне это чувство негодования и омерзения при чтении ужасов его бляди, ставшей царицей, еще сильней при чтении ужасов Анны Иоан., Елизаветы и сильнее и отвратительнее всего при описании жизни истинной блудницы и всей подлости окружавших ее -- подлости, до сих пор остающейся в их потомках. Потом Павел (он почему-то не возбуждал во мне негодования). Потом отцеубийца и аракчеевщина и палки, палки... Забивание живых людей живыми людьми, христианами, обманутыми своими вожаками. И потом Николай Палкин, которого я застал, вместе с его ужасными делами.
Только очень недавно я понял, наконец, что мне нужно было в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу. Не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они -- большинство из них -- будут продолжать служить дьяволу и губить свою душу и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено и оно вырастет, потому что оно семя Божье. Дело идет вот как: заблудились люди, слуги дьявола, т. е. зла и обмана. Для достижения своих маленьких, ничтожных целей -- вроде пожара Рима Нерона -- делают ужасные жестокости над своими. Люди жестокие, заблудшие всегда были, но люди, про жестокость которых я говорю, сделали свою жестокость наследственною: то, что делает один, другой от того не отрекается. Время, т. е. общее состояние людей, идет вперед и оказывается, что то, что делал Петр, не может делать Екатерина; то, что делал Павел, не может делать Александр. То, что делал Александр, не может делать Палкин, не может сделать его сын. Но если он не может делать то же, он может делать другое. И он делает это другое, и он и помощники его говорят: зачем поминать старое и озлоблять народ. И старое забывается -- не только забывается, но стирается из памяти, а новое, такое же, как старое, начинает делаться и делается, пока возможно, в той же форме, когда становится невозможным, переменяет форму, но остается тем же.
Зло в том, что люди полагают, что может быть необходимым делать зло людям, что может не быть греха в том, чтобы делать зло людям, в том, что от зла людей может произойти добро людям.
Был Ник. Палкин, зачем это поминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Палкине про Александра и аракчеевшину, зачем поминать? Так же про Павла, так же про Екатерину и закрепощение Малороссии, и убийство мужа и Иоанна, и все ее ужасы. Также про Бирона, Елизавету, Петра. И так теперь говорят о крепостном праве, о всех перевешенных (в числе их 15 и 16-летние мальчики). Так же будут говорить и про теперешнее время, про убиваемых в одиночных заключениях и в крепостях тысячах и так же про мрущий голодной смертью народ. Зачем поминать? Как зачем поминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная и я излечился и стал чистым от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все также и еще хуже и мне хочется обмануть себя. А мы больны и все также больны. Болезнь изменила форму, но болезнь все та же, только ее иначе зовут. Le roi est mort, vive le roi! (Король умер. Да здравствует король) Болезнь, которою мы больны, есть убийство людей. Но убийство еще не все. Пускай бы Палкин мучил, убивал в 10 раз больше людей, только бы он делал это сам, а не развращал людей, заставляя их убивать и мучить людей, давая им за это награды и уверяя их смолоду и до старости, от школы до церкви, что в этом святая обязанность человеческая.
Мы знаем про пытки, про весь ужас и бессмысленность их и знаем, что люди, которые пытали людей, были умные, ученые по тому времени люди. И такие-то люди не могли видеть той бессмыслицы, понятной теперь малому ребенку, что дыбой можно затемнеть, но нельзя узнать правду. И такие дела, как пытка, всегда были между людьми -- рабство, инквизиция и др. Такие дела не переводятся. Как же те дела нашего времени, которых бессмысленность и жестокость будет так же видна нашим потомкам, как нам пытки? Они есть, надо только подумать про них, поискать и не говорить, что не будем поминать про старое. Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо, тогда и новое наше теперешнее насилие откроется. Откроется потому, что оно все и всегда одно и то же. Мучительство и убийство людей для пользы людей.
Если мы только назовем настоящим именем костры, клейма, пытки, плахи, служилых людей, стрельцов, рекрутский набор, то мы найдем и настоящее имя для тюрем, острогов, войск с общей воинской повинностью, прокуроров, жандармов. Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе по суду с пыткой, то так же ясно, что едва ли не более нелепо и жестоко вешать людей или сажать в одиночное заключение, равное иди худшее смерти, по суду прокуроров и сословных представителей. Если нелепо и жестоко было казнить, то еще нелепее сажать в острог, чтобы развращать; если нелепо и жестоко ловить мужиков в солдаты и клеймить в руки, то то же с обшей воинской повинностью. Если нелепы и жестоки опричники, то же с гвардией и войском.
1880 лет тому назад на вопрос фарисеев, давать ли подати, сказано: Кесарю -- Кесарево, а Богу -- Богово. Если бы была какая-нибудь вера у людей, то они хоть что-нибудь считали должным Богу, и прежде всего то, чему учил Бог-человек -- не убивать. Тогда бы обман перестал быть возможным. Царю или кому еще -- все, что хочешь, сказал бы верующий человек, но не то, что противно воле Бога. А мучительство и убийство противны воле Бога.
Опомнитесь, люди! Ведь можно было отговариваться незнанием и попадать в обман, пока неизвестна была воля Бога, пока не понят был обман, но как только она выражена ясно, нельзя уже отговариваться. После этого ваши поступки получают уже другое, страшное значение. Нельзя человеку, не хотящему быть животным, носить мундир, орудия убийства, нельзя ходить в суд, нельзя набирать солдат, устраивать тюрьмы, суды. Опомнитесь люди!

Бунин. Окаянные дни
gyxos

- Всем, всем и за границу Севастополя бесцельно по-дурному стреляющим!

- Товарищи, вы достреляетесь на свою голову, скоро нечем будет стрелять и по цели, вы все расстреляете и будете сидеть на бобах, а тогда вас, голубчиков, и пустыми руками заберут.

- Товарищи, буржуазия глотает и тех, кто лежит сейчас в гробах и могилах. Вы же, предатели, стреляльщики, тратя патроны, помогаете ей и остальных глотать. Мы призываем всех товарищей присоединиться к нам и запретить стрельбу всем, имеющим конячую голову.

- Товарищи, давайте сделаем так от нынешнего дня, чтобы всякий выстрел говорил нам: "Одного буржуя, одного социалиста уже нет в живых!" Каждая пуля, выпущенная нами, должна лететь в толстое брюхо, она не должна пенить воду в бухте.

- Товарищи, берегите патроны пуще глаза. С одним глазом еще можно жить, но без патронов нельзя.

- Если стрельба при ближайших похоронах возобновится по городу и бухте, помните, что и мы, военные моряки линейного корабля "Свободная Россия", выстрелим один разочек, и тогда не пеняйте на нас, если у всех полопаются барабанные перепонки и стекла в окнах.

- Итак, товарищи, больше в Севастополе пустой, дурной стрельбы не будет, будет стрельба только деловая - в контрреволюцию и буржуазию, а не по воде и воздуху, без которых и минуты никто не может жить!


Герцен. "Все так делают"
gyxos
Наша жизнь — постоянное бегство от себя, точно угрызения совести преследуют, пугают нас. Как только человек становится на свои ноги, он начинает кричать, чтоб не слыхать речей, раздающихся внутри; ему грустно, он бежит рассеяться, ему нечего делать — он выдумывает занятие; от ненависти к одиночеству — он дружится со всеми, все читает, интересуется чужими делами, наконец женится на скорую руку. Тут гавань, семейный мир и семейная война не дадут много места мысли; семейному человеку как-то неприлично много думать; он не должен быть настолько празден.

Кому и эта жизнь не удалась, тот напивается допьяна всем на свете — вином, нумизматикой, картами, скачками, женщинами, скупостью, благодеяниями; ударяется в мистицизм, идет в иезуиты, налагает на себя чудовищные труды, и они ему все-таки легче кажутся, нежели какая-то угрожающая истина, дремлющая внутри его. В этой боязни исследовать, чтоб не увидать вздор исследуемого, в этом искусственном недосуге, в этих поддельных несчастиях, усложняя каждый шаг вымышленными путами, мы проходим по жизни спросонья и умираем в чаду нелепости и пустяков, не пришедши путем в себя.

Хафиз
gyxos
Мне весть была, что все пройдет, что и невзгод не будет,
Год миновал - длинней, чем тот, и этот год не будет.

Хоть ты забыл, меня, о шах, но знай: других поэтов,
Достойных милостей твоих, твоих щедрот  - не будет.

Когда Привратник занесет над нами меч разящий,
В живых ни тех, кто пост блюдет, ни тех, кто пьет, - не будет.

Не спорь о том, что хорошо написано, что плохо,
Поскольку записей хранить небесный свод не будет.

У Джама, говорят, была в чести такая песня:
"Подайте чашу! Вечно жить Джамшид и тот не будет!"

Свеча, свиданье с мотыльком считай подарком рока:
Его, как только над землей заря взойдет, не будет.

Богач! Возьми бесценный клад, в моей душе зарытый
Боюсь, что пущен без тебя он в оборот не будет.

По хризолиту золотым начертано навеки:
"Твори добро! Пусть у тебя других забот не будет!"

Мне весть хорошую принес потусторонний вестник:
Когда откроются врата - злых у ворот не будет.

Хафиз, не умоляй вотще безжалостных кумиров.
Настанет срок: ни тех, кто бит, ни тех, кто бьет, - не будет!

Glenn Gould - Bach Piano Concerto No. 5 Largo
gyxos

Откровение и разум ( Из "Исповеди Савойского викария" Руссо )
gyxos

То, что выдают за откровение Бога, только унижает Бога, приписывая Ему человеческие страсти. Вместо того, чтобы уяснить понятие о Великом Существе, частные догматы только запутывают его; вместо того чтобы облагородить наше понятие о Боге, они унижают Его, к тайнам непостижимым, которые окружают Его, они прибавляют бессмысленные противоречия, делающие человека гордым, нетерпимым, жестоким; вместо того чтобы установить мир на земле, они вносят борьбу. Я спрашиваю себя, зачем это, и не знаю, что отвечать. Я вижу в этом только преступление людей и несчастие человечества.

Мне говорят, что необходимо было откровение для того, чтобы научить людей служить Богу: в доказательство этого приводят различия верований, которые учреждены в мире, и не хотят видеть того, что это различие происходит именно от откровений. Как только народы вздумали заставить говорить Бога, каждый заставил Его говорить по-своему, заставил Его сказать то, чего сам хотел. Если бы мы слушали только то, что Бог говорит в сердце человека, была бы только одна религия на земле.

Говорят: нужно однообразное богопочитание; но богопочитание, которого требует себе Бог, это богопочитание сердца; оно всегда однообразно, если оно искренно. Безумно воображать, что для Бога так важно одеяние священника, последовательность слов, которые он произносит, и движения, которые он совершает перед алтарем, и его коленопреклонения. Нет, друг мой, стой во весь рост, и ты будешь все-таки достаточно близок к земле. Бог хочет, чтобы Ему поклонялись в духе и истине, и в этом обязанность всех религий, всех стран и всех людей.

Рассматривая развитие сект, которые царствуют на земле и которые взаимно упрекают друг друга во лжи и заблуждении, я спрашивал: какая же из них настоящая? и все отвечали мне: моя. Каждый говорил: «Только я один и мои сторонники думают правильно, все остальные заблуждаются». «Но почем вы знаете, что ваша секта истинная?» – «Потому что Бог сказал это». – «А кто вам сказал, что Бог сказал это?» – «Мой священник, он хорошо знает. Мой священник говорит, чтобы я верил так, как он говорит, – я так и верю, он уверяет меня, что все, не согласные с ним, лгут, и я их не слушаю».

Как! – думал я: неужели истина не одна? И то, что справедливо у нас, может быть несправедливо у вас? Если способ убеждения того, кто идет верным путем, и того, кто заблуждается, один и тот же, то чем же отличается один от другого? Выбор, стало быть, есть дело случая: и обвинять людей за это значит обвинять их за то, что они родились в такой, а не в другой стране.

Или все религии хороши и приятны Богу, или есть одна, которую Он предписал Сам людям и за непризнание которой Он наказывает, в таком случае Он, верно, дал несомненные и явные признаки, по которым можно узнать эту истинную религию. Признаки эти должны быть одинаково доступны всем людям, великим и малым, ученым и невеждам, европейцам, индейцам, африканцам, диким.

Если бы была религия на земле такая, за неисповедание которой накладывают вечные мучения, и если где бы то ни было есть хоть один искренно ищущий правды смертный, который бы не был убежден ее очевидностью, то Бог такой религии самый жестокий и несправедливый тиран.

Мне говорят: «Подчини свой разум». Но это может сказать мне только тот, кто меня обманывает. Мне нужно доказательство, чтобы подчинить мой разум.

Так как все люди одной породы со мною, то все, что человек может постигнуть естественным путем, могу постигнуть и я, и всякий человек может ошибаться так же, как и я: если я верю тому, что мне говорят, то верю не потому, что это говорит тот или другой человек, но потому, что он доказывает мне то, что говорит. И поэтому свидетельства людей в сущности суть только свидетельства моего же разума и ничего не прибавляют к тем естественным средствам, которые Бог дал мне для познания истины. Апостолы истины, что можете вы сказать мне такого, в чем бы я не был судья? – «Сам Бог сказал это: слушайтесь Его откровения. Вот как Бог сказал». – «Это великое слово, но кому же Он сказал это?» – «Он сказал это людям». – «Почему же я ничего не слыхал об этом?» – «Он поручил другим людям передать вам Его слова». – «Хорошо: стало быть, люди будут говорить мне о том, что сказал Бог? Не лучше ли было бы, если бы Бог прямо сказал мне? Для Него бы было это не труднее, а я бы был избавлен от возможности обмана». – «Но Он свидетельствует истину Своих слов, утверждая посланничество Своих апостолов». – «Каким образом?» – «Чудесами». – «Где эти чудеса?» – «В книгах». – «А кто сделал эти книги?» – «Люди». – «А кто видел эти чудеса?» – «Люди, которые утверждают их». – «Как, опять свидетельства людские! Все люди, которые рассказывают мне о том, что рассказывают другие люди. Сколько людей между Богом и мною! Однако все-таки рассмотримте, сверимте. Ах, если бы Бог избавил меня от всего этого труда, разве я с меньшим усердием служил бы Ему!»

И заметьте, в какое ужасное рассуждение мы теперь вовлекаемся, какая нужна ученость для того, чтобы различать все эти древности, рассматривать, взвешивать, сличать пророчества, откровения, факты, все памятники веры, предложенные во всех странах мира, для того чтобы определить время, место, авторов и условия. Какую точность критики нужно иметь, чтобы разобраться между памятниками настоящими и предполагаемыми, чтобы сличить возражения с ответами, переводы с оригиналами; чтобы судить о беспристрастии свидетелей, об их здравом смысле, об их просвещении, чтобы решить, не исключили ли, не прибавили ли, не переставили ли чего-нибудь; чтобы уничтожить те противоречия, которые остаются, для того, чтобы судить о значении молчания противников, о том, что против них говорилось, узнать, известно ли было им то, что говорили против них, и т. д. и т. д.

Признав, наконец, эти памятники несомненными, нам придется перейти к доказательствам действительности посланничества их авторов. Надо знать вероятия возможности осуществления предсказания без вмешательства чудесного, надо знать дух языков, чтобы уметь различать, что в этих языках предсказания и что в них только ораторская форма, какие события естественные и какие сверхъестественные, решить, до какой степени человек ловкий мог обмануть глаза простых людей, удивить даже людей образованных, найти признаки настоящего чуда и ту степень действительности, по которой оно должно быть признано и за непризнание его можно наказывать, сравнить доказательства истинных и ложных чудес, найти верные правила, чтобы различать их, решить наконец для чего Бог для утверждения Своего слова употребляет средства, нуждающиеся в подтверждении, точно как будто Он нарочно забавляет людей и умышленно избегает средств, которые бы могли убедить их.

Допустим, что величие Божие может спуститься до того, чтобы сделать одного человека органом своей священной воли; разумно ли, справедливо ли требовать, чтобы весь род человеческий повиновался голосу этого избранного, не сделав явным его призвания? Справедливо ли, в виде утверждения его призвания, сделать несколько особенных знаков перед небольшим количеством темных людей, тогда как все остальные люди узнают про это только по слухам? Если признать справедливыми все чудеса, которые народ и темные люди говорили, что видели, то всякая секта была бы одна настоящая и было бы больше чудес, чем естественных событий. Неизменный порядок вещей более всего утверждает меня в признании мудрости Божией. Если бы порядок этот допускал так много исключений, я не знал бы, что и думать о нем, и я слишком твердо верю в Бога, чтобы верить в такое количество чудес, недостойных Его. Чудеса же, про которые вы говорите, совершались в темных углах, в пустынях, там, где легко удивить зрителей, уже готовых всему поверить. Кто скажет мне, сколько нужно очевидцев для того, чтобы сделать чудо достоверным? Если ваши чудеса, которые делаются для доказательства вашего учения, нуждаются еще в доказательстве, то к чему они? Можно было и вовсе их не делать.

Остается теперь еще рассмотреть самый главный вопрос в провозглашаемом учении, а именно то, что если те, которые говорят, что Бог делает чудеса, говорят тоже, что и дьявол часто подражает им, то самые лучшие засвидетельствованные чудеса не решают дела: и так как волхвы фараона при самом Моисее производили те же чудеса, которые он делал по воле Бога, то ничто не мешало им утверждать в отсутствие Моисея, что чудеса их делаются во имя Бога. Так что, доказав учение посредством чудес, чтобы не смешать дело дьявола с делом Божиим, приходится доказывать чудеса посредством учения.

Учение, происходящее от Бога, должно иметь священный, божественный характер. Оно должно не только уяснить смутные представления наши о божестве, но оно должно предложить нам нравственное учение и правила, соответствующие свойствам, которые мы приписываем божеству.

Так что, если бы учение представляло нам только бессмысленные положения, если бы оно возбуждало в нас чувство отвращения к нашим ближним, если бы оно представляло нам Бога гневного, ревнивого, мстительного, пристрастного, ненавидящего людей, Бога войны и сражений, всегда готового уничтожить и раздавить, всегда говорящего о мучениях, наказаниях и хвастающегося тем, что он наказывает невинных, мое сердце не было бы привлечено к такому ужасному Богу. Ваш Бог не мой Бог, сказал бы я этим сектантам. Бог, который начинает с того, что избирает себе один народ и исключает остальной род человеческий, не может быть общим отцом людей; тот, кто предназначает к вечному мучению большинство своих созданий, не есть милосердый и добрый Бог, которого мне открыл мой разум.

Относительно догматов разум говорит мне, что они должны быть ясны, прозрачны и поразительны своей очевидностью. Вера утверждается пониманием, лучшая из всех религий самая ясная; та же, которая наполняет тайнами, противоречиями то богопочитание, которое она проповедует, заставляет меня вследствие этого самого остерегаться ее. Обожаемый мною Бог не Бог мрака. Он дал мне разум не для того, чтобы запретить мне употребление его. Когда мне говорят, чтобы я подчинил свой разум, я вижу в этом оскорбление его творцу.


Салтыков-Щедрин. История одного города
gyxos

Развращение нравов развивалось не по дням, а по часам. Появились
кокотки и кокодессы; мужчины завели жилетки с неслыханными вырезками,
которые совершенно обнажали грудь; женщины устраивали сзади возвышения,
имевшие прообразовательный смысл и возбуждавшие в прохожих вольные мысли.
Образовался новый язык, получеловечий, полуобезьяний, но во всяком
случае вполне негодный для выражения каких бы то ни было отвлеченных
мыслей.
Знатные особы ходили по улицам и пели: "A moi l'pompon", или "La Venus
aux carottes", смерды слонялись по кабакам и горланили камаринскую.
Мнили, что во время этой гульбы хлеб вырастет сам собой, и потому
перестали возделывать поля. Уважение к старшим исчезло; агитировали
вопрос, не следует ли, по достижении людьми известных лет, устранять их из
жизни, но корысть одержала верх, и порешили на том, чтобы стариков и
старух продать в рабство. В довершение всего, очистили какой-то манеж и
поставили в нем "Прекрасную Елену", пригласив, в качестве исполнительницы,
девицу Бланш Гандон.
И за всем тем продолжали считать себя самым мудрым народом в мире.


?

Log in

No account? Create an account